Пэйган помнила, что, когда она была еще ребенком, каждое утро в семь часов в их доме в Трелони начиналась суета: служанка разжигала печи и камины, которые накануне вечером закрывались или гасились ровно в одиннадцать, несмотря ни на какой холод и независимо от того, когда кто ложился спать. Вонючие цилиндрические печи, топившиеся мазутом, стояли прямо перед кружевными занавесками в спальнях и в ванных комнатах; в самых больших комнатах чадили топившиеся углем камины; а в холле и в гостиной в каминах постоянно тлели крупные, раскаленные докрасна поленья; но в длинном коридоре и в ванных вечно стоял мороз, а еда, которую приносили из отдельной от дома кухни, к тому моменту, когда она попадала на парадный обеденный стол, бывала всегда уже чуть теплой. От неровного, выложенного из каменных плит пола в столовой постоянно, даже летом, исходил холод, который Пэйган ощущала и через туфли. Когда ей казалось, что никто не видит, она поджимала ноги под сиденье стула, стараясь не прикасаться ими к ледяному полу, — но это всегда замечалось, и она получала резкое приказание «сесть, как леди».
Хуже всего, однако, было ложиться зимними вечерами в постель, под тяжелые и холодные льняные простыни. Стоило лишь отойти от печки настолько, чтобы ее тепло уже не чувствовалось, как кости Пэйган начинали болеть, все тело постепенно деревенело, пока наконец сон не избавлял ее от ощущения этой мучительно ноющей боли.
При воспоминании об этом сорокашестилетняя Пэйган снова задрожала, хотя на улице стоял жаркий октябрь, а на ней было розовое шерстяное пальто. Пэйган, как всегда, остановилась в гостинице «Алгонкин». Странно, но в ней она себя чувствовала как дома. Вестибюль, в котором стояли старые кожаные кресла с высокими спинками и широкими подлокотниками и где тускло светились лампочки, скрытые за пергаментными абажурами, создавал атмосферу старого, запущенного, но аристократического лондонского клуба. Номер у нее был маленький, но по сравнению с нарочитой мрачностью вестибюля на удивление привлекательный. На ярко-зеленом, цвета молодой травы, ковре стояло удобное, обитое розовым бархатом кресло; подушки на кровати были украшены мастерски выполненной кружевной вышивкой; бронзовые лампы располагались так, что это было удобно и создавало уют; о хорошем вкусе того, кто обставлял и украшал комнату, говорили и картины. Сделанная под старину, кровать вызвала у Пэйган воспоминание о детской в Трелони; а обои с узором, в котором темно-зеленое сочеталось с белым, напомнили ей музыкальную комнату в их поместье, в которой дед любил читать по утрам «Тайме» в окружении дремлющих собак, пальм, папоротников и тропических растений. Музыкальная комната отапливалась при помощи длинных, выкрашенных в коричневый цвет труб, проложенных вдоль стен на уровне пола; по ним текла горячая вода, и если до них дотронуться, можно было обжечься. Это была самая теплая — если не единственная теплая — комната во всем продуваемом сквозняками особняке, особенно в те дни, когда с моря, от его обрывистых гранитных берегов и до окружающих дом газонов, обрамленных рододендронами, дул прямой пронизывающий ветер. Музыкальная комната была хороша еще и тем, что в ней очень удобно было прятаться от матери: прихватив яблоко и книжку, Пэйган, как ящерица, проскальзывала под нефритовыми и малахитовыми листьями — то широкими и огромными, то похожими на длинные зазубренные шипы — и скрывалась в желтом кипении цветов и буйстве зелени.
Отца Пэйган почти не помнила; он погиб в автомобильной катастрофе, когда ему было всего двадцать шесть лет. У Пэйган, которой тогда исполнилось еще только три года, остались лишь смутные воспоминания о колючей щеке и колючих, облаченных в твид коленях. Единственным, что напоминало об отце, были выставленные на дубовых полках в кабинете серебряные кубки — призы, полученные им за победы в плавании и гольфе, да несколько покоричневевших от времени фотографий, на которых были изображены команды крокетистов, а на одной — группа смеющихся людей, снятых во время пикника на пляже.
С момента его смерти и до тех пор, пока Пэйган не исполнилось десять лет и она не начала ходить в школу в Лондоне, они с матерью жили вместе с дедом в Трелони, где Пэйган хоть и избаловалась, но получила внутреннюю закалку. Когда ей было три года, ее вывозили на прогулочной лодке в залив, и там дед, держа на руках, опускал ее за борт и учил плавать. В тринадцать месяцев ее впервые посадили на пони, вложили вожжи в детские ручонки, и дед каждое утро водил ее так по кругу, чтобы она научилась ездить верхом прежде, чем подрастет и научится пугаться; на свою первую в жизни охоту она отправилась, когда ей было восемь лет, и тоже с дедом Трелони.
Дед же обучил ее и хорошим манерам. Он имел обыкновение вежливо и с неподдельным интересом выслушивать всех, будь то один из его арендаторов, деревенский почтальон или же его сосед, лорд Тригерик; но он терпеть не мог тех, кого называл денежными душами, — адвокатов, бухгалтеров, банкиров. Дед никогда не брал в руки и не проверял счетов, он просто пересылал их своему агенту для оплаты.
Всю жизнь Пэйган окружали слуги, многие из которых оставались у них в доме только потому, что дед терпеть не мог кого-либо увольнять. Кто-то постоянно помогал Пэйган натягивать перчатки, кто-то стягивал с нее сапоги, кто-то причесывал ее перед сном, подбирал и приводил в порядок брошенную ею одежду, и в результате девочка не могла не вырасти жуткой неряхой. Пэйган навсегда запомнилось, как мягко шуршала юбкой горничная, которая рано поутру приносила ей в спальню медный кувшин с горячей водой и ставила его рядом с умывальником, украшенным рисунками роз. Запомнилось благословенное тепло буфетной, где хозяйничал дворецкий Бриггс, чистивший там серебро, и где в шкафах на полках за стеклянными дверцами хранился милтоновский обеденный сервиз, разрисованный травяными орнаментами. Запомнилось уютное тепло и аппетитные запахи из большой кухни и отрешенно-сердитое лицо камердинера ее деда, которое бывало у него, когда ему приходилось отскребать грязь с одежды Пэйган после верховой езды.